Пустыня даёт путешественнику гораздо более надежды, нежели Леджа, ибо страдалец знает, что ему надо лишь пересечь по прямой раскалённые земли и выйти на караванные пути, к селению или водному потоку – и небесные светила служат ему ориентиром. Лабиринт повергает в отчаяние тем, что прямые пути в нём невозможны, а ограниченность взгляда сводит с ума. Блуждая в двух вёрстах от спасения, вы не можете достичь его. От безысходности таких рассуждений я начинал терять рассудок, во всех спутниках мерещились мне враги, заманившие меня сюда на погибель. Драгоман, ведший нас – он ведь мог служить Этьену Голуа, и сейчас заводит нас в глубину лабиринта. Артамонов – он лишь разыгрывает жертву, а на деле агент, увидев которого, Голуа прекратил преследование. Правда, Прохор утверждает, что француз испугался его ружья, памятуя один меткий выстрел, но почему он так ревностно отстаивает свою мне преданность? И если нам предстоит погибнуть, я вознамерился открыто выяснить его намерения. Почему я так решил? Может, потому, что во мне беспрерывно крутилась мысль: вывести всех на чистую воду. И раз уж настоящей влаги не ожидалось, то пусть это станет допрос.
Дождавшись вечера, я отправился вдоль высокой каменной гряды искать источник. Мне казалось, что потеряться я не смогу и в темноте – ответвлений не было, извилистый лог уводил меня сначала на юг, а после повернул к востоку. Пробредя полмили, я очутился в ночи под светом звёзд, и медленно двинулся обратно в отчаянии от бесплодно потерянных сил. Я ощущал вполне ясно, насколько ясность может присутствовать в моём безнадёжном положении, как само желание бороться за жизнь затухает во мне. Смысла возвращаться не было. Я улёгся между камнями прямо на тёплую землю и задремал. Когда встало солнце, я не двинулся с места, полагая всякое движение в жару вдвойне бессмысленным. Прохор отыскал меня крепко спящим, хотя я мнил себя бодрствующим и слышащим все звуки. Он лил в меня из бурдюка воду, коей оказалось совсем немало, а после привалился рядом и тоже приник к пузырю.
– Я так думаю: чем жить, цедя по капле и мучаясь, лучше напоследок испить досыта и сил набраться. Когда жажда не мучит – помирать легче, верно? А вода, один конец, до завтра бы стухла, – опрокинув бурдюк ещё раз и дожав последние капли себе в рот, сказал он и привалился сбоку. – Однако еле нашёл тебя.
Потом уже выяснилось, что прошёл я неизвестно куда, думая, что возвращаюсь.
– А их напоил?
Несколько утоливший жажду организм прояснил мне сознание. Мысль о том, что драгоман и Артамонов знают выход и скрывают его от меня, уже казалась мне сумасшедшей, а моё поведение недостойным.
– Я у тебя на службе, – уклонился он, чтобы не говорить неприятной правды.
– Скажи мне, Прохор, хоть одно напоследок, как на духу, – проговорил я. – А то потом язык к нёбу присохнет – и не объяснимся. Ты зачем велел тому торговцу, с кем я тебя в первый день застал, обыск учинить? Знаешь ведь, небось, от него, что я лицо его видел?
Он долго не отвечал, таращась на меня, но испуга я в том взгляде не приметил. Наконец он сообразил и покачал головой.
– А-а, ты о том. Откуда ж мне знать, коли не я его нанял?
– А кто?
– Сам хотел знать. Я ведь тогда про ткань соврал, – как ни в чём не бывало, ответил он. – Ничего я у него сроду брату не торговал. Дело так обстояло. Жил я себе тут, вас ожидаючи. Вдруг – Артамонов приехал по вашу душу, а после… ещё один, лицо знакомое, а где видел – не припомню. Делать нечего было, дай, думаю, прослежу, может, вспомню его. Приметил я, где он живёт, а он меня с размаху-то не увидел-с, потому что я в туземную одёжу заворачивался, чтоб своя не сносилась. Делать мне нечего было – следил-с. Раз он пошёл на базар, долго кого-то искал, по-ихнему лопотал – нашёл. О чём-то шептались – не слыхал, но нутром чую: подпольные дела творятся. Ну, разобрало меня – ночь не спал, думал. А потом нагрянул к арабу под видом купца, сойтись, расспросить, да только без толку. А после уж вы явились, я их и бросил. Но вспомнил, что у Прозоровских тот жил – то ли немец, то ли итальянец. Кажется, огузок этого Голуа, совсем дрянной человек. Хотя, погоди, – протянул он, задумавшись. – Нет, Голуа, пожалуй, дряннее. Хотя дряннее всех, слышь, Карнаухов. Вот уж совсем последняя дрянь… Если не считать князя.
– Да что ж ты молчал!
Прохор отстранился от меня, не понимая, чему я так радуюсь. А для меня решилось многое. Хлебников вновь обретал доверие и благодарность, да и на Артамонова теперь падало немного благорасположения. Своё место обретал и зловредный раствор Либиха.
– А что я скажу! – оправдывался Прохор. – Не знаю, кто, не знаю – что? А может, он просто ситец у него торговал? Ты-то смолчал, когда опознал его?
Замечание оказалось весьма справедливым. Всё же спросил я, почему сразу Прохор не сознался в своём расследовании, когда шли мы из той лавки прочь.
– Вот как я рассуждал. Я их выслеживал втихую, и ты меня нашёл без шума. К Артамонову я пару глаз приставил. Тут все за всеми следят. Так вдруг в том трактире нас подслушивали? Кто его знает. Не гадал я, конечно, что той же ночью они нападут. Но что-то сердцем чуял. Потому и прибёг на помощь в другую ночь.
– Ну а потом-то что не открылся?
– Я подумал, ты сам за ними следил, раз к нам без промаху вышел на базаре. Тебя же у Прозоровских все за тайного жандарма почитали. А моё дело малое, хоть бы и так. Ну, не серчай, коли что, тут ведь не знаешь, до завтра доживёшь ли…
Многое, весьма многое в голом скелете подозрений начало обрастать на пути в Дамаск плотью объяснений, но сумею ли я воспользоваться ими, или сгинут они со мною бесцельно?