Я заказал ему изготовить поддельную скрижаль.
Подробно описав ему минерал, размеры и форму, я положил перед ним лист с искажённой копией, какую перед тем отдал Беранже и потом показал при первой встрече Хаиму Цфату. Я сказал ему, что оригинал давно отослал в Россию, и загадал: если Артамонов спросит кому – считать его виноватым. Но он оказался совершенно равнодушен к находке, и даже не спросил, на что мне дубликат. Пришлось самому объяснить, что Карнаухов вряд ли отстанет от меня. Подложенная в вещи, она послужит наживкой новым подосланным грабителям, кои, не разобравшись, заглотят её. Игнатий, державший в руках настоящий камень, конечно, сумеет вмиг распознать обман, но у меня появится время подготовиться к визиту незваных гостей. Объяснение казалось мне удачной находкой – весьма доверительной и откровенной, а открытое перед моим соперником дело ставило меня в несколько уязвимое положение зависимого. Я желал проверить, как художник этим воспользуется. А он взялся за работу без видимой охоты, но и без промедления. Вопросов не задавал, и через несколько дней явился с подходящим материалом – большого размера куском кипрского колчедана, немного напоминающем минерал скрижали лишь золотистым блеском, – впрочем, чрезмерным, за что его ещё называют золотом дурака. Теперь оставалось главное – изготовить надпись. В этом-то и состояла главная часть его проверки.
Он не тревожил меня несколько дней, и письмо от Андрея Муравьева стало моим развлечением.
«…А я всё пекусь о моих сфинксах. Одни новости сменяют другие. Сторговаться-то сторговались, да вот беда, грек-корабельщик заломил 28 тысяч рублей за перевоз. При том, что статуи древние, а грек совсем не древний, но туда же. Теперь торгуемся с ним…
Помнишь ли ты замечательную мысль мою, – и при следующих строках от негодования я принялся хватать ртом воздух, – проверить все предшествующие русские хождения в Святую Землю? Так вот, друг мой, отыскал я в них немало интересного, хотя и без оных книга обещает пользоваться спросом необыкновенным…»
Стиснув зубы, заставил я себя прочитать шесть листов до конца. Шесть листов, убористо исписанных чужими житиями от века 14 и до наших дней. И – ничего более. Прочитав всё это, я сперва оскорбился, ощутив себя необыкновенным болваном, и уже приготовил окончательный в своей язвительности ответ, прервавший бы наверное всякие с ним сношения, но после задумался. Всё-таки читать и писать – затраты разные, и ведь не лень ему было выводить это своей рукой, не поручив даже писарю. Если Муравьев желал лишь похвастаться, то с чего бы ему столь тщательно описывать научный результат этого хвастовства, а труд его походил более на учёную статью, нежели на путевые заметки. И как всякий научный труд, он обязан иметь в себе достоинства и недостатки. В чём особенность учёного мужа, даже если он искренен пред музой своей науки? В том, что он, отбрасывая неудобные факты, подбирает основания для собственных идей. Но идей в письме не содержалось, а лишь одни голые факты или сведения, кои он почитал таковыми. И Муравьев – не учёный, а беллетрист, причём талантливый. Если предположить, что он раскрыл потаённые мотивы весьма одарённого Дашкова, то талантливый не только в бумагомарании. Что же из всего этого следует? А вот что. Под видом почти что научного трактата он посылает мне свою идею, кою по некоторой причине не захотел или не смог выразить прямо, но о которой обязан я догадаться сам, будучи учёным и зная, как такие статьи пишутся. Наличествуют все факты – нет лишь вывода. Он опасался чего-то или, скорее, кого-то! И чтобы понять его выводы я – ни много ни мало – обязан их повторить!
От таких мыслей пот проступил у меня на лбу, и капля упала на лист, размазав чернила. В романах такая случайная капля приводит к проявлению неких тайных писаний молоком или соком лимона, и герой получает вознаграждение за удачу. Но не тут-то было. Я только перечитал его ещё раз, а после и ещё.
Не упомянув ни словом самые замечательные хожения игумена Даниила во времена расцвета крестоносного королевства и иеродиакона Зосимы незадолго до падения Константинополя, Муравьев перешёл сразу к совсем почти неизвестным мне поклонникам. Василий, гость московский, ездил за моря в начале княжения Иоанна III, купец Трифон Коробейников с Иеремеем Замком поклонничал уже во времена Ивана Грозного. В царствие Михаила Фёдоровича некий Василий, «житием казанец, прозвищем Гагары» ходил через Тифлис во Святой Град и Египет. После него известный мне строитель Богоявленского монастыря Арсений Суханов отправился тем же путём со старцем Ионою, но посланный уже Алексеем Михайловичем. А полвека спустя священник Андрей Игнатьев с братом Стефаном, будучи при после Толстом в Адрианополе отправились в странствие по Святым местам. После Василий Барский, родом из купцов, странствовал 24 года, чтобы, возвратившись, спустя шесть недель упокоить кости в родном Киеве. Крестьянин Кир Бронников, князь Авалов, Дмитрий Дашков – некоторые имена я знал, о других даже не слышал – все они проехали и прошли одной дорогой… Но почему Муравьев пишет обо всех о них? Почему не упоминает другие, более известные?
Потом я читал ещё. Времена, царствия, пути и святые места путались в моей голове, не оставляя надежды разобраться, хотя чувствовал я, что во всём этом мнимом хаосе есть некоторая система. Но нечто главное, что объединяло всех этих лазутчиков, дипломатов и богомольцев, и что наверняка роднило их чем-то и с миссией Дашкова и с заданием самого Муравьева ускользало от меня ужом их путанных маршрутов. Каждый царь отправлял своего молитвенника, но что с того? Я чувствовал, что близок, но суть так и не прояснилось в голове моей. Возможно, я и держал в руках ключ, но не сумел найти к нему замка.