– Прости, Муравьев, в твоих стараниях чудится мне отголосок старинного анекдота, – с виду равнодушно, но обильно обливая каждое слово желчью, проговорил я. – Желаешь загладить свои юношеские проказы в отношениях с языческими божествами?
Секунду мы исподлобья вглядывались друг в друга, после чего разразились раскатами хохота так, что в кухне уронили посуду.
Несколько лет тому, Муравьев, прослышав, что Зинаида Волконская, опекавшая литераторов и художников столицы, приобрела статую Аполлона, помчался к ней и принялся примеряться к её внешности, признаться, не без выигрыша для своего почти эпического облика. Сломав в конце манёвров статуе руку, он тут же одарил её начертанием на пьедестале оправдательного стиха.
– Не довольно тебе, что надо мной издевались Пушкин и Боратынский? – Муравьев хлопнул меня по плечу. – Ладно первый, от него стонут особы поважнее моей, но второй за всю свою жизнь не писал более едких эпиграмм. «Убог умом, но не убог задором…» А я и по сию пору не могу не числить его в своих друзьях.
– Ты, поговаривали, хотел стреляться?
– Чепуха несусветная! – Он понизил голос до заговорщицкого и приложил ребро ладони ко рту: – Слух я пустил, чтобы потрепать им нервишки. Пушкин сравнил меня с Бельведерским Митрофаном, намекая на Недоросля, я отстрелялся в ответ, срифмовав Митрофана с обезьяной: грубовато, зато быстро и наповал. Вот и вся дуэль. Пушкин оказался вполне счастлив, эта пикировка в его духе, сейчас мы снова в дружбе. Знаешь, Соболевский объяснил мне, что ему предсказана смерть от высокого белокурого субъекта, так что стоит случаю свести его с персоной, имеющей все сии наружные свойства, – он потрепал себя по кудрям, – ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек. Ты знаешь, я не верю в судьбу, а только в Провидение Божье, но не мне же становиться слепым орудием!..
Я охотно кивал, но мне доставляло тайную радость знание одной подлинной реплики, о коей, по-видимому, Андрея не осведомили, оберегая его чувства. «Как бы не поплатиться за эпиграмму, – сказал Пушкин Погодину. – Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или от белой лошади. Муравьев может вызвать меня на дуэль, а он не только белый человек, но и лошадь».
– …Не верю я и в случайности, – продолжал меж тем мой приятель, – чему подтверждением вся моя недолгая жизнь. Уж если с чем-то или кем-то довелось мне встретиться, я черпаю из источника. В драгунском полку служил я с Боратынским, братом моего славного и справедливого хулителя – и вот я в салоне Волконской. Дибич составил мне протекцию у государя – и я уже поклонник и… невольный дипломат. Увидел в порту сфинксов… Как ты говоришь? Во искупление старого грешка? А что, недурно подмечено. Разум иногда, не проявляя себя сознательно, творит с нами чудеса, сквозь ошибочные предпосылки приводя к верным выводам. Вспомнить хотя бы теорию Аристотеля о шаровидности небесных тел, выводимую им из идеи идеальности сферы… Каков гений! Великому стоит мыслить лишь о великом. Возможно, где-то в глубине души засела у меня та обидная история воздаяния за нескромность, и вот – подвернулись вековые истуканы, к тому же подлинные, а не гипсовые. А что это у тебя за древность? – спросил он, когда ветер сдул тряпицу с моей неказистой реликвии.
Я, смутившись, рассказал ему, что снимаю копию с некоего редкого эпиграфа. Что за жалкое состояние я тогда имел в сравнении с Муравьевым! Но именно в тот миг, вероятно, под влиянием рассуждений его, утвердилась во мне роковая решимость отослать незамедлительно ту незначительную скрижаль в Одесский музей, Бларамбергу. Быстро начеркав покаянную записку, я завернул камень и отдал посылку приятелю. Он, однако, не проявил к ней и капли высокомерия, так как и сам имел что пожертвовать коллекции, и в придачу тут же посоветовал обратиться к французу Карно, споро начертав на полях «Таймс» его адрес в старом Каире. Вообще, все порывистые действия, слова и жесты подчёркивали деятельную особу его ещё более того, к чему я привык, общаясь с ним ранее. Воистину, этот разносторонний человек обрёл на Востоке больше, нежели реликвии – себя. Лёгкость и непринуждённость, с которой он повествовал о своих деяниях и встречах, упоминая то Мегемета-Али, то правителя Иерусалима, то князя Вяземского, а то и самого императора, могли выдать его незнакомцу за субъекта, умудрённого годами и саном, в то время как передо мной, обжигаясь, прихлёбывал кофе совсем ещё молодой человек.
– Не беря в расчёт дамасских каббалистов, дрожащих над каждой чертой, сей галл всех более сведущ по части древнесемитских языков, – он протянул мне клочок оторванного листка. – К тому же, чего греха таить, стеснён в средствах. Используй этот всеобщий недуг, пока сам не заразился им. Тебе все карты в руки.
Подумать только! Его намётанный глаз различил мёртвый язык на изъеденной веками поверхности с одного лишь мимолётного взгляда. И здесь ни в чём не уступал он мне, хотя и не корпел над алфавитами древних народов. Немало других ценных советов дал он, но и некоторые несправедливые его слова остались в памяти. От зависти, что на Страстной Неделе ему посчастливилось находиться не то что в Иерусалиме – в самом Храме Гроба Господня, я, кажется, закатил глаза и издал что-то наподобие мычания сквозь стиснутые будто судорогой челюсти.
– Древности, древности… – он опрокинул финджан и, придвинувшись, зашептал: – они опасны! Берегись их. Знаешь, Рытин, историю перстня из Геркуланумов? Та самая Зинаида Волконская подарила его влюблённому в неё без ума и без надежды поэту Веневитинову. Тот уехал в Петербург и скончался спустя месяц. Кто-то догадался истолковать его стихи как завещание похоронить его вместе с этим перстнем – ибо, несмотря на его видимую невинность, никто не желал видеть на своей руке проклятую вещь с неведомыми письменами внутри.