– Мне нужен твой пистолет, – обратился я к Андрею, который на моё счастье не только оделся сегодня в европейский костюм, но и прихватил для развлечения в стрельбе свою пару. Он понял, что вопрошать объяснения нет времени. Ещё когда враждебный каик был далеко, я заметил в нём намёк на хорошо знакомое лицо, отдававшее приказание наёмным гребцам. Сближение лишь подтвердило мои опасения. Этого человека, француза или тосканца, встречавшегося мне у Прозоровского, я не помнил по имени, но он, как я полагал, состоял членом шайки Этьена Голуа. Смышлёный слуга Муравьева и без того поспешил затолкнуть в ствол пыж.
Лодки шли уже на расстоянии выстрела. Я не желал, конечно, ничьей погибели, да и не мог всерьёз рассчитывать попасть в цель из раскачивавшегося каика. Мне хотелось лишь отпугнуть негодяя, замыслившего нашу погибель. Куда-то как нарочно разом делись все судёнышки, которыми в предвечерний час кишит Босфор, мы летели в тихом уединении, нарушаемом лишь шумом разрезаемой воды.
Противник мой успел спустить курок раньше, и пуля стукнула борт. Но ни обмен выстрелами, ни удвоенные усилия перепуганных гребцов не спасли нашу гондолу от удара. Не знаю, каким чудом удержали мы равновесие, упав все разом на дно лодки, которая развернулась румбов на шесть, пропустив охотников мимо борта вперёд. И здесь уже решающую роль сыграл Муравьев, зашвырнувший бутылку с шампанским точно внутрь неприятельского каика. Разорвавшись наподобие гранаты, она произвела там сногсшибательный эффект, такой, что двое гребцов с воплями бросились за борт, дав нам время уплыть восвояси, несмотря на грозный рык моего неприятеля, приказывавший выловить трусов и продолжить погоню.
Мы уединились на краю прекрасной, но скорбной юдоли, в тени раскидистого платана, невозможного на самом кладбище, ибо дерево это символизирует у магометан рождение, кипарис же – смерть. Первое, стремящееся вширь и брызжущее побегами, принято сажать при появлении младенца на свет, второе, разливающее смиренное благоухание, одинаковое во все времена года и никогда не цветущее, призвано вечно хранить покой усопшего. Никогда топор не смеет коснуться его ствола, и деревья в тихих и тёмных рощах немыми часовыми стоят до естественной погибели. Не дожидаясь вопросов моего друга, я дал ему все объяснения, на которые только оказался способен, ибо и сам не понимал почти ничего. Не упоминал я лишь имени своей прекрасной дамы. Андрей, однако, довольно прозорливо предположил, что дело объясняется сердечными мотивами, если ревнивец счёл меня счастливым соперником, в таком случае, меня можно поздравить. Кажется, я вспыхнул на такое его замечание и поспешил увести разговор на причудливой формы мраморные чалмы янычар, венчавшие одинаковые надгробья у изголовья правоверных покойников – единственная роскошь, которую позволяли себе наследники, не имеющие права указывать даже имени на камне. Мысленно я признавался себе в том, что весьма хотел бы, чтобы мои злоключения объяснялись одной лишь ревностью. Но убеждённо мог сказать: я не верил в это.
В какой-то миг я ощутил на своём затылке чьё-то пристальное внимание. Через минуту острая досада на это заставила меня обернуться. Я не сразу различил того, кто среди прогуливавшегося праздно люда мог проявлять ко мне интерес, но в одном лице заметил человека, виденного мною уже дважды, но оставшегося по сию пору неузнанным. И хотя второй случай на корабле «Св. Анна» я помнил отчётливо, то память моя изменяла в том, чтобы определить, где мы встречались впервые. Если бы не присутствие моего друга, недоуменно взиравшего на мои порывистые шаги в направлении незнакомца, я, верно, попытался бы догнать его поспешно скрывающуюся за кипарисами фигуру, чтобы убедиться в своих подозрениях, или выведать, наконец, его имя. Дабы не возбуждать в нём излишнего недоумения по поводу преследования меня столь разными людьми, я заставил себя остаться на месте, солгав, что мне привиделся негодяй из каика.
Итак, уже двое охотников, наверное связанные одной целью, шли за мной по следу, словно чудовища Арачинских болот мстили за нарушенный покой. Я всерьёз принялся бы размышлять о проклятиях, переметнувшихся с рода Прозоровских на мой, если бы Андрей не развлёк меня своими историями о Востоке. Шампанское было с наслаждением выпито, и, потягивая превосходное тенедосское вино, к которому я пристрастился ещё в Одессе, мы созерцали мирное движение шара оранжевого светила, опускающегося за чёрный частокол кладбищенских дерев.
Вскоре день сменился прохладой светлой ночи, заставляя вспомнить сентенцию принца Каррачиолли, что луна его отечества теплее лондонского солнца.
Роскошно обнимала ночь берега Босфора, которые бледнели и постепенно теряли свои формы. Минареты, купола мечетей, здания Стамбула – всё это было едва обрисовано в фиолетовом тумане; над ними по синему грунту восточного неба плавало широкое облако, а на западе ещё играли колориты вечера, переливаясь от огненно-жёлтого в эмалевый тёмно-синий цвет. Азиатский пригород Скутари лежал, как чёрный силуэт, между последними огнями запада и Босфором, который принимал под ним блеск красной меди и в который погружались опрокинутые формы азиатской архитектуры. Море и небо окружили поясом из блеска этот Золотой город – Хрисополис древних греческих поселенцев.
Покой захватывал всё окрест. Я услышал, как Муравьев, дав волю своему лирическому настроению, уже некоторое время рассуждает о том же:
– Может быть, тишина имеет также свои чудесные гармонии, свои неуловимые, неразгаданные гаммы. Кому не случалось в час полуночного одиночества вслушиваться в безмолвие природы, для которого душа имеет какой-то внутренний орган, заглушаемый тревогами дня и пробуждающийся только в ночной тиши, чтобы передать душе внятный ей шёпот природы, будто магическую симфонию духов, будто музыкальное сновидение?