Твёрдо вознамерившись выяснить скорее все обстоятельства, я хотел поначалу взять с собой Прохора, чтобы разыскать художника, но сейчас уже полагал это небезопасным, поскольку из союзников моих тот мог уже превратиться в приспешника Артамонова. Впрочем, такая возможность казалась мне призрачной, ведь если Артамонов и Прохор в сговоре, то первому найти меня не составляло труда, он же по сию пору не объявился. Совсем, однако, пренебречь таким поворотом я не мог, ведь для маскировки своих отношений противники могли пойти на то, чтобы не раскрывать своих связей. Пока, карабкаясь в гору, я размышлял, как лучше выведать мне у Хлебникова адрес художника, случай помог мне незамедлительно.
Поодаль, расположившись в десяти саженях от живописного обрыва, Артамонов писал вид на крепость и бухту. Изгладив в себе неловкость от того, что явлюсь к нему во всеоружии, я двинулся вдоль кромки высокого берега. Многочисленные домики, покрытые однообразными крышами в форме четырёхскатных пирамидок, уже перекочевали на передний план его эскиза.
– Шассо сокрушается, что жители совсем не отстаивают свои плодородные земли от набега морских песков. Он утверждает, что за последние полтора десятка лет дальний тот природный мыс более чем на треть уже засыпан, а местные обитатели равнодушны к потерям плантаций.
– В Египте Озирис прогнал в Эфиопию враждебного Тифона, и после оплодотворил освобождённые земли водами Нила. Но здесь нет вида более чудесного, чем этот, где победу одерживает Тифон.
Зажатая между пальцев, его кисть очертила изящную дугу, показывая направление.
– Искали вы меня, Артамонов?
То, как он, не обернувшись даже, сразу парировал, выдавало в нём страстную цель свидеться и выяснить отношения. Вопрос сей, как видно, трепетал в нём давно, и лишь ждал подходящего случая.
– Скажите, Рытин, только быстро, без раздумий: простили вы меня в душе за тот раз?
Носимый с французской куртуазностью итальянский костюм его словно бы менял нас местами. Любой не понимавший нашей речи свидетель мог бы клятвенно заверять, что высокий длинноволосый принц допрашивал проштрафившегося чиновника.
– Я не держу зла, это истинная правда, – ответил я, осознав нашу разницу, но ещё не догадавшись, чем изменить диспозицию. – Но наше с вами общение невозможно впредь до выяснения некоторых обстоятельств.
Он отложил палитру, вытер руки и обернулся. Пробурчал: «Славно, славно», похвалил ливанское вино, которого имел с собой большую бутыль. Полуденное солнце припекало сильно, но задувший с моря холодный ветер прогнал нас на край густого елового леса, где расположились мы на ровных валунах, словно умышленно разложенных там для отдыха путников. За двести лет до того эмир Фахр эд-Дин приказал сажать ели для защиты от песков, и так преуспел в этом, что доныне лишь эти умножившиеся чащи спасали крохотную полосу земли между двойной пустыней песков и моря. После ничего не значащих восторгов по поводу красот и ароматов цветущей зимы, Владимир начал рассказ:
– На чужбине, если рядом нет близких, коим можем мы посвятить свои заботы и доверить тоску печалей и где так много бытовых неурядиц, волнующих соблазнов и неизвестных правил, люди легче сходятся в знакомствах, особенно если кто-то проявляет интерес к вашей душе и вашему делу. Так случилось и со мной, когда, устав от Рима, приехал я в волшебную Флоренцию, сами звуки имени которой возбуждали во мне романтическую игру воображения.
Однажды на пленере, когда с изумрудного холма рисовал я этюды живописных вилл в окружении садов на окраине города, ко мне обратился один господин, чуть старше меня, похожий на итальянца, но не местный; он отрекомендовался доктором Александром Галаки, путешественником из Болоньи. Я так и не понял, каких он кровей, это не представлялось мне существенным, теперь же я и вовсе не уверен, что это его настоящее прозвание. Он сдержанно похвалил мою манеру письма, и хотя, признаюсь, в ней нет ничего исключительного, мне польстило его мнение, ведь любой творец, кроме Создателя, тщеславен и подвержен язвам лести как никто иной из владеющих ремеслом. Мы беседовали более часа о живописи, музеях и капеллах Апеннин, я презентовал ему этюд, он же пригласил на обед к своему другу, у которого гостил.
Человек тот представился принцем Россетти, что соответствовало антуражу лёгких сводов прекрасного, но несколько обветшалого дворца с классическими колоннадами и фонтанами в парке скульптур. Его топазовый перстень изобличал в нём человека имеющего власть и могущество. Он и поведал мне нашу семейную историю, истинность которой я смог проверить лишь совсем недавно. Но случилось то не сразу, а по прошествии нескольких недель.
– Откуда же её узнали его соглядатаи?
– История эта, конечно, держалась у Прозоровских под секретом, возможно, более строгим, чем все его раскопки. Знали о ней только князь и княгиня, даже Анна находилась в неведении. Но дворовые люди болтливы, особенно если их потчевать барским вином и возвышать в мнимом достоинстве. Люди Голуа действовали аккуратно и размеренно, по крупицам собирая сведения. Так как князь подолгу отсутствовал, Этьену удалось проникнуть и в некоторые его бумаги. Не скрою, тот разговор двух иностранцев касательно чужих семейных дел в моей далёкой Отчизне испугал и насторожил меня, но лишь пока Россетти не предложил мне честную сделку: в обмен на документы, подтверждающие мои права, я должен по возвращении работать у них осведомителем. Говоря прямо – шпионить за своим благодетелем, ведь ещё совсем недавно я считал Прозоровского едва ли не отцом. Я тут же дал своё согласие, при условии, что рассказанное им – правда. Впоследствии я узнал, что Голуа приложил немалые усилия к тому, чтобы убедить князя взять для некоторых работ художника. А уж Александр Николаевич не без подсказки вспомнил обо мне. Так я сквитал попрание моих законных прав, предав его доверие.